— Послушайте, коллега, ехать опасно. Вы можете заблудиться,— говорил мне врач шепотом в передней.— Останьтесь, переночуйте…
— Нет, не могу. Во что бы то ни стало уеду. Мне обещали, что меня сейчас же обратно доставят.
— Да они-то доставят, только смотрите…
— У меня трое тифозных таких, что бросить нельзя. Я их ночью должен видеть.
— Ну, смотрите…
Он разбавил спирт водой, дал мне выпить, и я тут же в передней съел кусок ветчины. В животе потеплело, и тоска на сердце немного съежилась. Я в последний раз пришел в спальню, поглядел на мертвую, зашел к конторщику, оставил ампулу морфия врачу и, закутанный, ушел на крыльцо. Там свистело, лошади понурились, их секло снегом. Факел метался.
— Дорогу-то вы знаете? — спросил я, кутая рот.
— Дорогу-то знаем,— очень печально ответил возница (шлема на нем уже не было),— а остаться бы вам переночевать…
Даже по ушам его шапки было видно, что он до смерти не хочет ехать.
— Надо остаться,— прибавил и второй, держащий разъяренный факел,— в поле нехорошо-с.
— Двенадцать верст…— угрюмо забурчал я,— доедем. У меня тяжелые больные…— И полез в санки.
Каюсь, я не добавил, что одна мысль остаться во флигеле, где беда, где я бессилен и бесполезен, казалась мне невыносимой.
Возница безнадежно плюхнулся на облучок, выровнялся, качнулся, и мы проскочили в ворота. Факел исчез, как провалился, или же потух. Однако через минуту меня заинтересовало другое. С трудом обернувшись, я увидел, что не только факела нет, но Шалометьево пропало со всеми строениями, как во сне. Меня это неприятно кольнуло.
— Однако это здорово…— не то подумал, не то забормотал я. Нос на минуту высунул и опять спрятал, до того нехорошо было. Весь мир свился в клубок, и его трепало во все стороны.
Проскочила мысль — а не вернуться ли? Но я ее отогнал, завалился поглубже в сено на дне саней, как в лодку, съежился, глаза закрыл. Тотчас выплыл зеленый лоскут на лампе и белое лицо. Голову вдруг осветило: «Это перелом основания черепа… Да, да, да… Ага-га… именно так». Загорелась уверенность, что это правильный диагноз. Осенило. Ну, а к чему? Теперь не к чему, да и раньше не к чему было. Что с ним сделаешь! Какая ужасная судьба! Как нелепо и страшно жить на свете! Что теперь будет в доме агронома? Даже подумать тошно и тоскливо! Потом себя стало жаль: жизнь моя такая трудная. Люди сейчас спят, печки натоплены, а я опять и вымыться не мог. Несет меня вьюга, как листок. Ну вот, я домой приеду, а меня, чего доброго, опять повезут куда-нибудь. Так и буду летать по вьюге. Я один, а больных-то тысячи… Вот воспаление легких схвачу и сам помру здесь… Так, разжалобив самого себя, я и провалился в тьму, но сколько времени в ней пробыл, не знаю. Ни в какие бани я не попал, а стало мне холодно. И все холоднее и холоднее.
Когда я открыл глаза, увидел черную спину, а потом уже сообразил, что мы не едем, а стоим.
— Приехали? — спросил я, мутно тараща глаза.
Черный возница тоскливо шевельнулся, вдруг слез, мне показалось, что его вертит во все стороны… и заговорил без всякой почтительности:
— Приехали… Людей-то нужно было послушать… Ведь что же это такое! И себя погубим, и лошадей…
— Неужели дорогу потеряли? — У меня похолодела спина.
— Какая тут дорога,— отозвался возница расстроенным голосом,— нам теперь весь белый свет — дорога. Пропали ни за грош… Четыре часа едем, а куда… Ведь это что делается…
Четыре часа. Я стал копошиться, нащупал часы, вынул спички. Зачем? Это было ни к чему: ни одна спичка не дала вспышки. Чиркнешь, сверкнет,— и мгновенно огонь слизнет.
— Говорю, часа четыре,— похоронно молвил пожарный,— что теперь делать?
— Где же мы теперь?
Вопрос был настолько глуп, что возница не счел нужным на него ответить. Он поворачивался в разные стороны, но мне временами казалось, что он стоит неподвижно, а меня в санях вертит. Я выкарабкался и сразу узнал, что снегу мне до колена у полоза. Задняя лошадь завязла по брюхо в сугробе. Грива ее свисала, как у простоволосой женщины.
— Сами стали?
— Сами. Замучились животные…
Я вдруг вспомнил кой-какие рассказы и почему-то почувствовал злобу на Льва Толстого.
«Ему хорошо было в Ясной Поляне,— думал я,— его, небось, не возили к умирающим…»
Пожарного и меня мне стало жаль. Потом я опять пережил вспышку дикого страха. Но задавил его в груди.
— Это малодушие…— пробормотал я сквозь зубы.
И бурная энергия возникла во мне.
— Вот что, дядя,— заговорил я, чувствуя, что у меня стынут зубы,— унынию тут предаваться нельзя, а то мы действительно пропадем к чертям. Они немножко постояли, отдохнули, надо дальше двигаться. Вы идите, берите переднюю лошадь под уздцы, а я буду править. Надо вылезать, а то нас заметет.
Уши шапки выглядели отчаянно, но все же возница полез вперед. Ковыляя и проваливаясь, он добрался до первой лошади. Наш выезд показался мне бесконечно длинным. Фигуру возницы размыло в глазах, в глаза мне мело сухим вьюжным снегом.
— Но-о,— застонал возница.
— Но! Но! — закричал я, захлопав вожжами.
Лошади тронулись помаленьку, пошли месить. Сани качало, как на волне. Возница то вырастал, то уменьшался, выбирался впереди.
Четверть часа приблизительно мы двигались так, пока наконец я не почувствовал, что сани заскрипели как будто ровней. Радость хлынула в меня, когда я увидел, как замелькали задние копыта лошади.
— Мелко, дорога! — закричал я.
— Го… го…— отозвался возница. Он приковылял ко мне и сразу вырос.
— Кажись, дорога,— радостно, даже с трелью в голосе отозвался пожарный.— Лишь бы опять не сбиться… Авось…